— Да, я изменился.
— Я не сказал этого.
— Словами — нет. Но разве я не говорил тебе всегда, что твои глаза слишком явно показывают, что делается у тебя в голове?
— Амброзий, — перебил я, — ты болен?
— Болен? Нет-нет, я старею, только и всего. Старая овчарка с седой мордой… А-ах, теперь я буду дремать на солнышке и вычесывать блох, пока молодой пес будет охранять стадо от волков…, — он наклонился вперед и с педантичной аккуратностью уложил еще одно полено над алой каверной жаровни. — Прошло тринадцать лет, Артос.
Тринадцать лет. Удивительно, что можно забыть за тринадцать лет… Я почти забыл, что идущая война не ограничивалась моей собственной войной с саксами. Видя, как Морских Волков отбрасывают то тут, то там по всему побережью, я почти забыл, что мы, как и сами жестокие боги саксонского племени, вели борьбу, которая должна была в итоге закончиться во тьме. Это по-своему тоже было возвращением из Полых Холмов… Вспоминать снова… Открывать, что все вещи и все люди немного изменились, стали немного чужими, а я — самым чужим из всех…
— Некоторое время назад, по дороге сюда, я готов был поверить, что прошло целое столетие, — заметил я. — Поскольку летняя кампания уже началась, я не видел почти ни одного знакомого лица, а когда я проходил мимо двоих мальчишек, натаскивавших своих собак, они уставились на меня и начали перешептываться, словно я был каким-то выходцем из другого мира.
— Я могу сказать тебе, о чем они шептались: «Посмотри на его шрамы! Он на голову выше всех остальных в округе — и с ним этот огромный пес — это, должно быть, Артос Медведь!». А потом, как только ты благополучно прошел мимо, они побежали рассказывать своим приятелям о том, что видели тебя. Ты стал чем-то вроде легенды, Артос. Разве ты не знал этого?
Я встал и, смеясь, потянулся так, что у меня между лопатками затрещали мелкие мышцы.
— Я очень усталая легенда — и мне нужно пойти и посмотреть, как там дела у Гуэнхумары и ребенка.
— Завтра, — сообщил Амброзий, — я прикажу освободить от припасов комнаты на Королевином дворе, и Гуэнхумара сможет устроиться там.
— Покои твоей матери? Ты дашь ей их?
Я знал, что он использовал их под склады с тех самых пор, как вернулся в Венту, с тем чтобы избежать необходимости позволять кому-то жить там после нее.
— Ты единственный сын, какой у меня есть, — ответил он, — а она — твоя жена, эта Гуэнхумара. Поэтому вполне уместно, чтобы она заняла их и вернула их к жизни.
Когда я вернулся в свои старые покои, мой оруженосец Риада сидел на корточках у двери, положив на колени меч.
— Я присмотрел за ними, как ты мне приказал, — доложил он, вставая, — и принес им огня и фонарь.
— Так, хорошо. А теперь беги и посмотри, может, еще найдешь чего-нибудь поесть.
Дверь за его спиной была чуть приоткрыта, и из нее на галерею просачивался мягкий желтый свет; я толкнул ее и вошел внутрь. Гуэнхумара сидела у небольшой жаровни и расчесывала волосы, которые, как я заметил, были влажными и липли к ее вискам потемневшими нитями, хотя их концы уже высохли и распушились. Она поглядела на меня сквозь пряди, которые перекидывала из стороны в сторону.
— Я вымыла волосы; в них собралась вся придорожная пыль отсюда до Тримонтиума.
— Они все равно были красивыми, — заметил я, — но без пыли они еще лучше, — я огляделся вокруг. — Где Хайлин?
— Спит вон там, в маленькой комнатке, вместе с Бланид.
Я тихо прошел и заглянул в комнату, которая служила мне спальной каморкой с тех пор, как я был мальчишкой. В скобе высоко на стене горела, словно звездочка, свеча с камышовым фитилем, и в ее свете я увидел, что Хайлин спит, свернувшись клубочком в мягком, темном гнездышке, устроенном из старого бобрового покрывала в изголовье походной кровати, как это было в Тримонтиуме. На ночь Гуэнхумара всегда брала ее к себе и устраивала на сгибе руки. Бланид тоже спала, прислонившись к стене в ногах кровати и тихонько похрапывая; и я перешагнул через нее и наклонился, чтобы взглянуть на Хайлин. Ее кожа была теперь настолько же белой, насколько при рождении была красной, а плотно сомкнутые веки просвечивали голубизной; и я подумал, как часто думал раньше, что она слишком миниатюрная для полугодовалого ребенка и худенькая, как самый маленький щенок в помете, которого постоянно отталкивают от молока. Но это и было почти так, потому что у Гуэнхумары никогда не хватало для нее молока, а молоко маленькой вьючной кобылки, возможно, не так подходило ей, как подходило бы молоко матери. Может быть, теперь мы будем в состоянии как-то исправить это; в Венте должна была найтись какая-нибудь женщина, которая могла поделиться своим молоком.
— Ну? — не поднимая глаз, спросила Гуэнхумара, когда я вернулся в первую комнату.
— Она спала и во сне сосала большой палец.
Теперь она откинула назад все волосы и посмотрела на меня; ее лицо было заострившимся и усталым.
— Если ты скажешь, что, наверное, это потому, что она голодна, я тебя ударю!
— Я вовсе не собирался этого говорить, — быстро возразил я, потому что знал, как она казнит себя за то, что у нее недостаточно молока.
Но она все равно набросилась на меня, как самая настоящая дикая кошка:
— И не смей разговаривать со мной таким успокаивающим тоном! Я не ребенок и не кобыла, которую нужно уговорить пройти мимо белой тряпки на кусте терновника!
А потом, прежде чем я смог что-либо ответить — хотя, честно говоря, я не мог придумать никакого ответа, — она встала, бросила гребень и, подойдя ко мне, положила голову мне на грудь.