Меч на закате - Страница 29


К оглавлению

29

Потом, слава Богу, нам наконец-то дали поесть. Мы устроились лагерем в саду и поужинали там, потому что трапезная, как и церковь, не вместила бы и половины нашего отряда, не говоря уже о набившихся в монастырь беглецах из окрестных деревень. Одетые в коричневое братья подавали нам пищу и ели вместе с нами; а аббат собственноручно ухаживал за мной.

Мы разожгли костер — подальше от яблонь — и в его мерцающем свете я несколько раз заметил, что молодой послушник наблюдает за мной. А позже вечером, пересекая монастырский двор по направлению к хижине, в которой устроили тяжелораненых, я увидел, как он выходит оттуда, раскачивая в руке фонарь и слегка подволакивая левую ногу, — особенность, которую я подметил у него раньше.

— Как дела у Голта и остальных? — спросил я, указывая кивком головы на хижину, когда мы с ним поравнялись.

— Я думаю, что если у них не начнется лихорадка, все будет неплохо. Как твоя рука, милорд Артос?

— Тоже неплохо. Ты хороший лекарь.

— Надеюсь, в один прекрасный день я им стану.

Я хотел было идти дальше, но он мешкал, словно ему очень хотелось что-то сказать; и я поймал себя на том, что мешкаю тоже. Кроме того, он весь вечер возбуждал мое любопытство.

— Поэтому ты и избрал монашескую жизнь? — поинтересовался я через какое-то мгновение.

— В наши дни нет другого места, кроме церкви, где можно обучиться или заниматься ремеслом целителя, — объяснил он, а потом продолжил таким голосом, будто слова слегка застревали у него в горле, — это уже достаточная причина, чтобы я выбрал такой образ жизни, но если бы ее не хватало, у меня есть еще одна.

Он выставил из-под толстых складок одежды босую левую ногу, и я, глянув вниз при этом внезапном движении, увидел, что она вывернута внутрь, высохшая и скрюченная, как сведенная судорогой птичья лапа; и мне стало понятно происхождение его легкой хромоты.

— Я младший сын. У меня нет ничего своего, кроме некоторого навыка в обращении с мазями для ран и слабительными средствами; меня, как и всех мальчиков, учили обращаться с оружием, но, как мой отец не пожалел трудов объяснить мне, я вряд ли найду господина, который жаждал бы взять к своему двору такого неповоротливого воина, как я.

— Не знаю, прав ли он.

— Милорд Артос добр. Я сам спрашивал себя о том же — время от времени. Но, наверно, все-таки прав.

— Во всяком случае, я готов поверить, что из тебя выйдет лучший лекарь, чем солдат, — заметил я. — Почему ты защищаешься, словно я обвинил тебя в чем-то?

Его глаза в свете фонаря были блестящими и несчастными, и он безотрадно рассмеялся.

— Не знаю… Наверно потому, что сейчас такое время, когда люди должны взять в руки меч, и я не хотел бы, чтобы ты подумал…, — он спохватился на этих словах, как будто готов был взять их обратно. — Нет, это самонадеянно; это звучит так, словно я настолько глуп, чтобы подумать, что ты… что ты…

— Могу тратить свое время на то, чтобы вообще думать о тебе, — продолжил я за него, когда он запнулся. — Мое дело — меч, а твое — молитва, и оба этих пути хороши. Для тебя не должно быть важно, что я думаю о тебе.

— Для людей всегда будет важно, что ты думаешь о них, — возразил он, а потом продолжил более легким тоном, — тем не менее, заниматься ремеслом целителя тоже неплохо.

— Это ремесло может пригодиться, когда люди берутся за мечи, брат… Каким именем тебя называют?

— Гуалькмай.

Гуалькмай, майский сокол; это было трогательно неподходящее имя, потому что сложен он был не как сокол, а, скорее, как куропатка.

Он поднял с земли фонарь и начал его раскачивать.

— На самом деле это смешно, правда? Милорд Артос, для тебя приготовили комнату в странноприимном доме — но тебе об этом, наверно, уже сказали.

— Сказали. Однако я предпочитаю спать со своими людьми в саду. Да пребудет с тобой ночью Господь, брат Гуалькмай.

И мы отправились каждый своей дорогой; я пошел лично посмотреть, как обстоят дела у Голта и остальных троих, а он, помахивая перед собой фонарем в ореоле размытого света, заковылял через двор к келье, где спали послушники.

Потом я вернулся к Товарищам и как следует выспался под яблонями, завернувшись в плащ и положив голову на бок Кабаля. Во всем мире нет лучшей подушки, чем собачий бок.

На следующее утро, как говорится, «розы начали терять свою свежесть», и не кто иной, как брат Луциан, инфирмарий, в своей душевной простоте первым показал мне это. Я ходил на нижние пастбища посмотреть на монастырских лошадей — в особенности на тех, что были уже частично объезжены для продажи на осенних ярмарках. Четыре или пять из них были достаточно крупными, чтобы им можно было найти применение взамен тех, что мы потеряли; и я обдумывал, какую цену за них предложить. Деньги можно было попробовать вытрясти из Гидария — в конце концов, мы влезли в эту драку ради него — а если нет, то в войсковой казне тоже кое-что было, потому что у некоторых из нас имелись собственные земли; и потом, мы продавали выбракованных однолеток из племенных табунов, а за саксонское оружие и украшения, которые мы захватывали время от времени, нам давали хорошую цену. В основном вся выручка шла на лошадей, но не тогда, когда я мог получить их каким-то другим способом, потому что мне необходимо было постоянно держать что-то про запас на тот случай, если золото окажется единственным средством.

Мои мысли были настолько заполнены лошадьми, что я чуть было не сбил с ног старого Луциана, который при виде меня очень предупредительно свернул с дороги, чтобы сказать, что мне не нужно беспокоиться за раненых, потому что о них будут хорошо заботиться после того, как мы уедем.

29