В ту ночь воздух внезапно стал мягким, и мы все подумали, что оттепель, которая слишком запоздала, чтобы спасти нас, наконец-то пришла. В течение двух дней снег оседал у нас на глазах, и отовсюду слышалось журчание бегущей воды. Еще через три дня можно было попытаться выслать гонца; слабая искорка надежды, так давно потухшая в нас, затеплилась снова. Но на третью ночь вернулся мороз, и с ним — страшный пронизывающий ветер, налетающий с белых подножий Эйлдона; а потом — мягкий воздух и снег, кружащий мучнистыми клубами над крепостными стенами и закрывающий от нас весь мир; и потом снова мороз. Белый зверь еще не ослабил хватку. Я не помню, сколько дней на этот раз держался холод, — но знаю, что они показались нам такими же долгими, как вся эта зима, — прежде чем ветер резко переменился на юго-западный, принося на своих крыльях новые запахи, и началась медленная устойчивая оттепель.
Должно быть, это случилось через добрых три недели после исчезновения Левина; и когда у нас в ушах снова зазвучала неумолчная капель и журчание струек тающего снега, мы поняли, что подошло время бросать жребий, не по поводу собак на этот раз (к тому времени мы и так уже съели большинство из них), а чтобы определить тех двоих, кто предпримет отчаянную попытку прорваться за помощью в Корстопитум. Кастра Кунетиум мы вообще не принимали в расчет; помимо всего прочего, горная дорога должна была оставаться непроходимой еще долгое время после того, как вскроется дорога на юг. Той ночью я не мог заснуть. Я знал, как знали все мы, что те, кто вытащит завтра две самые длинные соломинки, отправятся почти на верную смерть; и однако у нас был один шанс на тысячу, и им необходимо было воспользоваться… и в любом случае, что значила теперь смерть двух человек, когда мы все должны были последовать по Темной Дороге почти сразу следом за ними? Но тем не менее, я знал, что, кем бы они ни оказались, их смерть будет тяжким грузом лежать у меня на сердце, когда придет мое собственное время — если только… я молился Митре, Рогатому и Белому Христу, чтобы я вытащил одну из этих двух соломинок. Я даже начал прикидывать, нельзя ли каким-либо образом подстроить, чтобы жребий пал на меня. Но выбор принадлежал Судьбе, а не мне. И все же я не мог спать. Мы больше не выставляли по ночам дозор; никто не мог на нас напасть, а мы были настолько замерзшими и ослабевшими, что двухчасовое дежурство более чем вероятно убило бы человека, несущего дозор на стенах крепости. Но у меня вошло в обычай вставать где-нибудь в середине ночи и осматривать форт, чтобы убедиться, что все в порядке. Что я думал обнаружить, не знаю; это стало привычкой. В ту ночь я чувствовал себя слишком возбужденным, чтобы продолжать лежать спокойно, и потому поднялся раньше, чем обычно, двигаясь как можно тише, чтобы не разбудить Гуэнхумару. Мы сделали все, что могли, чтобы обеспечить ей хоть какое-то уединение, выделив для нее место у дальнего и самого темного конца обеденного зала, за одного человека до стены; холодное крайнее место занимали по очереди я, Бедуир или ее брат Фарик, а другие двое спали между ней и остальным войском. И теперь, потягиваясь и глядя на нее, я вспоминал о том, как в первую ночь Бедуир вытащил меч, положил его между нею и собой и, рассмеявшись, сказал:
— Никто не смеет утверждать, что у меня не такие хорошие манеры, как у Пуиля, герцога Дайфеда.
Но когда вам приходится тесно прижиматься друг к другу, чтобы согреться, глупо класть между двумя людьми меч, и теперь его клинок оставался в ножнах.
Если не считать блика света от далекого очага на ее рассыпавшихся в беспорядке волосах, ничто не указывало, что здесь лежит женщина, потому что стройная нога, с которой съехали укрывавшие ее складки плаща, была обтянута штаниной, примотанной перекрещенными подвязками. Гуэнхумара уже давно вернулась к своей мальчишеской одежде для верховой езды, поскольку так было теплее. Щекой она прижималась к плечу Фарика, и сейчас между ними было некое сходство, которое исчезало, когда оба просыпались.
Я потягивался до тех пор, пока у меня не затрещало между лопатками, пытаясь обрести хоть немного сил. Меня мучила слабость в желудке, а голова кружилась так, что весь зал словно колыхался у меня под ногами, как галера в спокойном море. Я заковылял к выходу из зала, пробираясь между спящими, но в свете пламени очага, которое закладывало глубокие тени под их выступающими скулами, заострившимися носами и туго обтянутыми кожей лбами, у всех у них были иссохшие, плотно сжатые рты и провалившиеся глаза покойников. Изможденная тень, которая некогда была Кабалем, плелась за мной по пятам. Пока что ему удавалось избежать смертельного жребия, но скоро должна была прийти и его очередь… Я отворил дверь и, мягким толчком прикрыв ее за собой, вышел мимо двух полуживых пони в ночь.
После заполненного людьми зала (хоть и не настолько заполненного, как бывало раньше), в котором воняло, как в лисьей норе, запах оттепели, резкий и холодный, ударил меня, словно лезвие ножа; звезд не было, и, несмотря на снег, было очень темно — такая трепещущая, дышащая темнота заставляет тебя почувствовать мир как живое существо.
В тех местах, где наши ноги ступали особенно часто, снег превратился в черную жижу, но он все еще был белым и нетронутым над невысоким холмиком, отмечавшим то место, где под костями боевых коней лежала женщина из Маленького Темного Народца. Я подумал, что она хорошо защищала нас от саксонского племени, но даже она была бессильна против Белого Зверя. Я сильно затянул свой привычный обход, но когда закончил его, то понял, что все еще не могу вернуться и снова лечь рядом с Гуэнхумарой.