Меч на закате - Страница 117


К оглавлению

117

Повинуясь внезапному импульсу, я свернул ко входу в преторий и прошел через узкий двор, направляясь к покоям, которые раньше занимал вместе с ней. Войдя в небольшую комнату, служившую мне до ее приезда каморкой для сна, а теперь ставшую складом оружия и моим кабинетом, я наощупь снял с потолочной балки фонарь, открыл его и пошарил рукой внутри. В нем еще оставалась примерно половина свечи, и я знал, что когда она догорит, больше свечей не будет. Мы съели то небольшое количество жира, которое нам удалось спасти от огня. Ну что ж, теперь уже довольно скоро нам больше не нужны будут свечи. Я высек кресалом огонь, а потом прошел с фонарем в более просторную комнату, которая раньше принадлежала Гуэнхумаре, опустил его на плетеный сундук у стены и остался стоять, озираясь вокруг и спрашивая себя, зачем я пришел и что должен делать теперь, когда я здесь.

Комната выглядела обитаемой, что живо напомнило мне о Гуэнхумаре, которая все еще иногда заходила сюда в течение дня. Мягкий коврик из бобровых шкур, прикрывающий слой тростника и папоротника на постели, все еще сохранял едва заметные вмятины там, где на него опускалось ее тело, из раскрашенного деревянного ларца наполовину свешивалась золотая сережка; даже слабый запах ее тела и волос, казалось, все еще витал в холодном воздухе, словно она только мгновение назад вышла в дверь и оставила здесь какую-то часть себя. Я нагнулся и вытащил из подстилки горсть тростинок. Кто-то должен был нарéзать их для завтрашнего жребия; для меня это было достаточно хорошим предлогом, чтобы побыть здесь. Я покопался в раскрашенной деревянной шкатулке — на ее крышке был нарисован бегущий олень, — нашел среди всякого мелкого хлама и женских вещиц серебряные ножницы Гуэнхумары, а потом поплотнее завернулся в плащ, устроился на неизменном вьючном седле и принялся нарезáть бурые стебли на кусочки, которые складывал в железный шлем, принесенный из соседней комнаты. Кабаль уселся рядом со мной, положив мне на колени большую костлявую голову, и завел глубокую гортанную песню-ворчание, которая означала у него полное удовлетворение от моей компании; я прервал свое занятие, чтобы потрепать его, как он любил, за уши, гадая, что я буду с ним делать, если на следующий день вытащу жребий, а потом от нечего делать вернулся к нарезанию тростинок.

Свет фонаря начинал угасать, и в углах комнаты собрались тени; вышитый на полотнище святой в темно-синих, золотых и рыжевато-коричневых одеждах, казалось, колебался на грани живого движения. Я не слышал шагов, которые приближались по талому снегу, но внезапно перекладина запора поднялась, и когда я быстро взглянул в ту сторону, дверь отворилась и на пороге появилась Гуэнхумара.

Я вскочил на ноги.

— Гуэнхумара! Что ты делаешь на улице посреди ночи?

— Я пришла искать тебя; ты так долго не возвращался, и я испугалась.

Она вошла в комнату, заперла за собой дверь и прислонилась к ней спиной. В угасающем свете фонаря все ее кости выступали наружу, шею, как веревки, оплетали сухожилия, а потрескавшиеся губы шелушились и кровоточили; и мое сердце рванулось к ней, как птица, из клетки груди.

— Я не знал, что ты почувствовала, как я вышел. Я надеялся, что ты спишь, — сказал я.

— Я всегда чувствую, когда ты выходишь. А что ты делаешь здесь посреди ночи?

Я посмотрел на плоды своих трудов.

— Порчу твои ножницы, нарезая ими тростинки.

Она прошла в комнату, заглянула в мой помятый шлем, потом посмотрела на меня и протянула руку к Кабалю.

— Завтра опять будут собаки?

Я покачал головой.

— Нет, завтра мы тянем жребий другого сорта.

— Какого же именно?

Она скованно присела на крышку сундука.

А когда я рассказал ей, она проговорила, все еще глядя в мой шлем:

— Соломинка за жизнь… Каждую жизнь в гарнизоне?

— Нет, не так много. Соломинка для каждого из Товарищей; и только для тех из Товарищей, кто более-менее устоял перед цингой.

— А разве рана на твоем плече закрылась со вчерашнего дня? — спросила она через какое-то мгновение, и я знал, что она имеет в виду.

— Более или менее устоял. Если мы будем считать только тех, у кого нет никаких изъянов, то, думается, тащить соломинки будет вообще некому.

— И, значит, ты тоже будешь тянуть жребий?

— Я не могу поставить Бедуира, Фарика и остальных перед таким риском, а сам отступить в сторону. Глупо, не правда ли, придавать этому такое значение, когда, длинная соломинка или нет, мы все умрем так скоро?

Какое-то время она молчала, потом впервые подняла глаза.

— Значит, у тебя нет надежды, что они дойдут?

— Нет, — ответил я, и мы снова умолкли. Потом я отложил в сторону шлем и ножницы, опустился на колени рядом с ней и обнял ее под грубым, толстым плащом.

— Постарайся не бояться, Гуэнхумара.

— Мне кажется, я не боюсь, — озадаченно отозвалась она. — Я не хочу умирать, но мне кажется, что я не боюсь — не очень боюсь.

А потом в ней произошла внезапная перемена; в последнем меркнущем свете фонаря ее глаза на исхудалом лице вдруг стали огромными и сияющими, а в голосе зазвучали низкие, дрожащие нотки, подобные музыкальному трепету лебединых крыльев в полете.

— Я так рада, что наступила оттепель. Мне бы ужасно не хотелось умирать, пока мир все еще мертв; это казалось бы таким… таким безнадежным. Но сегодня мир снова пробуждается к жизни, он дышит в темноте. Ветер несет с собой что-то — разве ты не чувствуешь запах? Почти как запах сырого мха.

— Я знаю, — подтвердил я. — Да, я тоже его чувствую.

117