Немного выше родника, который Ита некоторым образом подарила нашему войску, когда оно только что пришло в Тримонтиум, мы остановились и постояли в молчании.
— Мы хорошо поохотились вместе, Солнечный Господин, — сказал наконец Друим Дху, — и прежде всего в Сит Койт Каледоне. Это была великая охота, поистине великая охота.
— Поистине великая охота, — отозвался я, — Темный Человек.
— А теперь она окончена.
— Может быть, в один прекрасный день я вернусь.
— Может быть, Солнечный Господин, — вежливо согласился он; но мы оба знали, что я не вернусь, ни в один прекрасный день, ни когда бы то ни было. И внезапно я понял, почему он раскрасил лоб и надел ожерелье, — и еще понял, что к югу от Стены я буду скучать по маленькому темнокожему охотнику больше, чем по всему и по всем, что оставил к северу от нее.
— Будет странно снова услышать лай лисиц в крепости Трех Холмов, — сказал он. — И еще много-много раз, когда мы будем перегонять скот, я буду высматривать гирлянду на ветке большой ольхи у Лошадиного ручья.
Я ответил:
— А я много-много раз буду смотреть сквозь огонь на границе между сном и явью и думать, что вижу белые глиняные отметины и зеленый отлив дятловых перьев.
Это было достаточно легковесное прощание, и однако, глядя, как маленькая гибкая фигурка растворяется в горном тумане, я осознал, что прощаюсь не только с Друимом Дху, но и с целой частью своей жизни. Как тогда, в рабочей комнате Амброзия в ночь, когда он подарил мне деревянный меч свободы, так и теперь, на крутой горной тропе над журчащей где-то в тумане рекой, я стоял на пороге...
Я повернулся, поднялся по тропе к калитке, переступил через выщербленный ногами каменный порожек, и дозорный закрыл за мной проем ворот сухим терновым кустом.
Это была знакомая комната, в которой Амброзий вручил мне деревянный меч. Знакомые фрески с изображениями бычьих голов и гирлянд на стенах, чуть более поблекшие, чем прежде, в меркнущем свете дня; бронзовая жаровня в центре, бросающая на стропила слабый розовый отсвет, — потому что весенний вечер был холодным из-за ветра с востока; тусклые черно-золотые ромбы торцев свитков на полках у дальней стены; меч Амброзия, лежащий наготове там, где он всегда оставлял его, на большом сундуке из оливкового дерева. Только стоящий ко мне спиной человек, склонивший голову так, чтобы последний свет заката, проходящий сквозь высокое окно, падал на пергамент у него в руках, казался чужим. Худощавый, едва заметно сутулящийся человек с тусклыми, шелковисто-серыми, точно отцветший кипрей, волосами, схваченными у висков тонким золотым обручем, какие носит так много людей среди кимрийской знати.
Я даже спросил себя на мгновение, кто это распоряжается в личных покоях Амброзия. А потом, когда я замешкался в дверях, человек обернулся — и это был Амброзий.
Думаю, мы сказали что-то, каждый выкрикнул имя другого. А мгновение спустя стиснули друг друга в объятиях. Немного погодя мы отстранились на расстояние вытянутой руки и стояли, глядя друг на друга.
— Люди с полным основанием называют тебя Медведем! — смеясь, воскликнул Амброзий. — Особенно те, кто испытал на себе твои любящие объятия! Ах, но как хорошо увидеть тебя снова, Медвежонок! Часы, прошедшие с тех пор, как прибыл твой гонец, показались мне воистину долгими!
— И увидеть тебя, Амброзий! Это как солнце и луна для моего сердца — увидеть тебя снова! Я задержался только для того, чтобы оставить Гуэнхумару и малышку в моих старых покоях — даже не смыл с себя дорожную пыль — и сразу пришел к тебе.
Его ладони лежали на моих плечах, а теперь он поднял испытующий взгляд на мое лицо. Черты его собственного смуглого узкого лица казались незнакомыми под бледной сединой волос, но глаза были такими же, какими были всегда.
— Ах да, эта Гуэнхумара, — сказал он наконец. — Знаешь, я всегда думал, что ты всю свою жизнь будешь таким же, как я, так и не взявший ни одну женщину от очага ее отца.
— Я тоже так думал.
— Она очень красива, эта твоя женщина?
— Нет, — ответил я. — Она худая и смуглая, но у нее красивые волосы.
— И она принесла тебе в приданое сотню всадников, что, думаю, могло сделать прекрасной в твоих глазах любую женщину.
— Это всадники были прекрасны. Гуэнхумаре это не нужно. Она похожа…, — я запнулся, пытаясь понять, на что же была похожа Гуэнхумара, потому что я никогда прежде не пытался ее описать, даже самому себе.
И губы Амброзия на мгновение дрогнули улыбкой.
— На цветок? Или на сокола? Я слышал все это раньше, Медвежонок. Нет-нет, не утруждай себя, я вскоре и сам ее увижу.
Но я все еще пытался понять, на что была похожа Гуэнхумара.
— Не на цветок… может быть, на одну из этих сухих ароматических трав, запах которых чувствуешь по-настоящему, только когда к ним прикасаешься.
Немного погодя он сидел в походном кресле со скрещенными ножками и вырезанными на подлокотниках волчьими головами, которое на моей памяти всегда служило ему сиденьем. Я подтащил к жаровне все тот же старый табурет, и Кабаль, который до тех пор стоял, наблюдая за нами и медленно помахивая хвостом, с удовлетворенным ворчанием плюхнулся на пол у моих ног, судя по всему, чувствуя себя здесь так же как дома, как и тот, другой, Кабаль. Мы с Амброзием посмотрели друг на друга, и отчуждение, вызванное долгой разлукой, пролегло между нами внезапным молчанием. Наконец он прервал его.
— Ты, должно быть, привел с собой на юг все свое Товарищество?
— В полном составе — три сотни с запасными лошадьми и обычным обозом.