Но когда я спросил ее, в чем дело, она только рассмеялась и сказала: «Ничего-ничего-ничего» — и вздрогнула, хотя ночь не была холодной. Я чувствовал слабый напряженный трепет в ее боку под своей протянутой ладонью, и мне хотелось привлечь ее к себе и согреть ее своим телом, но между нею и мной у нее на руке лежал ребенок.
Что бы это ни было, оно прошло — или Гуэнхумара закрыла это в тайниках своей души и спрятала ключ; и к девятому дню, дню, когда ребенку следовало дать имя, она казалась почти такой же, какой была до его рождения.
Мы назвали малышку Хайлин; среди женщин Королевского дома почти всегда была Хайлин. И старая Бланид, которая к этому времени присоединилась к нам, много плакала и говорила о том дне, когда давали имя Гуэнхумаре; и весь Тримонтиум потребовал лишнего пива, чтобы выпить за девочку, обещая не подпалить крепость во второй раз. А я все гадал, вспоминала ли какая-нибудь из обозных женщин своего собственного ребенка, отданного на съедение волкам. Если и так, то, по меньшей мере, это не помешало им от души насладиться вересковым пивом.
По сути, последние больные головы едва успели перестать трещать к тому времени, как из Корстопитума пришел обоз и привез припасы на зиму.
А еще он привез письма и новости о внешнем мире. Странно, как, от одного обоза до другого, сначала жадно ждешь известий о мире, лежащем за южными холмами, а потом почти забываешь о том, что он вообще существует, — пока не придет следующий обоз. На этот раз мне, как обычно, привезли несколько писем от Амброзия и одно (он обычно писал примерно по письму в год) от Аквилы; и все они говорили об одном и том же — об усиливающемся натиске саксов, о том, что надвигается новый потоп, о новом ветре, дующем с варварской стороны на побережье иценов; о новых волнениях среди южных поселений.
Наверно, весь конец этого лета у меня в голове сидела мысль о том, что моя работа на севере уже закончена, а теперь я знал это вне всяких сомнений. Еще до того, как внезапная вспышка возмущений в Валентии позвала меня за Стену, мои планы кампаний были обращены к равнинным коневодческим землям иценов, землям, которые саксы уже называли по-своему Норфолк и Саутфолк. Так что теперь после того, как закончится время пребывания на зимних квартирах, должно было прийти время снова отправиться на юг и продолжить старые планы с того места, на котором они были прерваны… И, возможно, время снова соединить щиты с Амброзием…
В последний вечер, проведенный нами в Тримонтиуме, там шел мягкий, «растящий» дождик, позднее обратившийся в туман, и где-то в предгорьях Эйлдона, невидимая, кричала ржанка. В тот вечер многих из нас охватила некая грусть, чувство прощания; и по мере того как сгущался туман, нам все сильнее казалось, что знакомые вересковые пустоши, зная, что мы больше не были здесь своими, отдалились и отвратили от нас свое лицо; даже грубо обтесанные стены и прохудившиеся крыши с висящими на концах тростинок бусинками тумана словно стали менее вещественными и менее реальными, и форт уже начал превращаться в лагерь призраков, каким он был до нашего прихода.
— Он мог бы подождать, пока мы уйдем, — оглядываясь вокруг, сказал Бедуир, пока мы шли от стоящей в полной готовности линии повозок к залу, где нас ждал ужин.
— Туман? — откликнулся я. — Он растает к рассвету, такие туманы не длятся долго.
Потому что я не хотел понимать, что он имеет в виду.
Мы прошли мимо бугорка, под которым лежала девушка из Полых Холмов и над ней — наши лошади. Я так и не узнал, как ее звали. Темный Народец не произносит вслух имен своих мертвых. Сейчас холмик был покрыт травой, над ним склонялись кусты куманики, и он выглядел таким же замшелым от времени, как и все остальное в старом краснокаменном Тримонтиуме; маленький белый цветок, который тоже был безымянным, уже собирался зацвести — белая нераспустившаяся звездочка среди серых мягких листьев собачника. И мне в голову внезапно пришла глупая мысль — я понадеялся, что девушке не будет одиноко, когда погаснут кухонные костры и в крепости Трех Холмов больше не будут звучать голоса.
Когда мы дошли до обеденного зала, то там, у очага, появившись, как обычно, ниоткуда, сидел Друим Дху в своем лучшем килте из выкрашенной в зеленый цвет кошачьей шкуры, с белыми глиняными узорами на плечах и на лбу и с самым красивым ожерельем из сушеных ягод, синих стеклянных бусин и дятловых перьев на шее.
Когда я подошел ближе, он вскочил на ноги и остался стоять в свете пламени, подняв вверх подхваченный с колен лук, с явным сознанием своей нарядной красоты, точно цветок или женщина.
— У тебя праздник? — спросил я.
— Нет, это в честь моих друзей, которые уходят прочь.
Но его темные глаза были непроницаемы, как всегда; и даже теперь, хотя я доверил бы ему свою жизнь, я не знал, были ли странные узоры на лбу и блестящее ожерелье знаком горя, чем-то вроде прощального подарка, или же знаком торжества по поводу того, что Темный Народец вновь остается хозяином на своих собственных холмах.
Когда еда была готова, Друим поел вместе с нами. Как обычно, он молчал — но, по правде говоря, это был довольно молчаливый ужин для большинства из нас, хотя время от времени тишина взрывалась внезапной шумной возней или несколько неестественным весельем — а когда трапеза закончилась, и он наелся досыта, и все встали из-за стола и побрели к своим разнообразным делам и приготовлениям, которые нужно было завершить до завтрашнего выступления в поход, мы с ним пошли вдвоем к калитке над рекой, и я немного проводил его вдоль тропы за стенами крепости.