Меч на закате - Страница 146


К оглавлению

146

— Амброзий, не сходи с ума! Ты не сможешь выдержать и часа охоты! — выпалил я.

И в том же самом голубоватом свете увидел его улыбку.

— В таком состоянии, как сейчас, — нет; но иногда Властелины Жизни позволяют человеку собрать всю силу, которая в нем еще осталась, — может быть, ее хватило бы на несколько дней или на месяц — и растратить ее всю одним махом за час или за день; разумеется, если он нуждается в этом достаточно сильно. Я верю, что мне будет дано сделать это.

Величественные огни в небе начали угасать, и по мере того как зимняя ночь принимала свой обычный облик, его лицо постепенно тонуло в тени, словно в черной воде.

— Я жарил каштаны с двумя своими самыми дорогими друзьями, и я видел в зимнем небе нимб Бога, который превыше всех богов. Это хороший способ провести прощальный вечер, — сказал он и, отвернувшись от окна, твердым шагом направился обратно к огню, словно часть той силы, о которой он говорил, уже перешла к нему.

Аквила захлопнул оконные створки, тяжело протопал за ним следом и демонстративно зажег масляный светильник.

Я отошел от окна последним.

Несколько оставшихся каштанов, о которых мы совсем забыли, лежали, обугленные и рдеющие, на раскаленном совке, и от каждого поднималась вверх извилистая струйка дыма. Когда пламя светильника, качнувшись, выровнялось и мягкий свет пролился на свирепый багровый драконий глаз жаровни и притушил его, Амброзий нагнулся, взял со стола, за которым мы ужинали, полупустую чашу с вином и, высоко подняв ее в воздух, с улыбкой повернулся к нам.

— Братья, я пью за завтрашнюю охоту. Хорошей добычи и чистой смерти.

Но когда я увидел, как он стоит там и как пламя лампы превращает шапку его волос в потускневшее серебро, наполняет его глаза, всегда такие бледные на смуглом лице, серым, как дождь, светом и наводит глянец на золотой венец над его впалыми, как у черепа, висками; увидел на его губах слабую, почти торжествующую улыбку, которая не была похожа ни на какую другую из тех, что я видел на них раньше; увидел огромную чашу, горящую в его руке, и сияние на его лице, идущее не только от света лампы, мне показалось, что я смотрю не на Амброзия, которого я знал, а на Короля, убранного для жертвоприношения; и у меня содрогнулось сердце.

Потом мы услышали, как юный Гахерис топочет вверх по лестнице, чтобы спросить, видели ли мы чудо, и это снова был только Амброзий, стоящий в свете свечей с пустой винной чашей в руках.

Глава двадцать седьмая. Королевская охота

На следующее утро, когда нам подвели лошадей, Амброзий вскочил в седло почти так же легко, как и все остальные (когда мы два дня назад выезжали из Венты, его пришлось практически поднимать на Поллукса), и сидел там в своих старых, засаленных и покрытых пятнами от дождя кожаных охотничьих одеждах, обсуждая планы на день со своим старшим егерем Кайаном. Невероятным образом к нему откуда-то пришли силы, и даже его лицо меньше напоминало череп, чем в течение всего последнего месяца, так что вся прошлая ночь могла быть не более чем сном.

И однако эта возвратившаяся к нему сила, казалось, не совсем принадлежала миру людей, и в нем все-таки оставалось что-то от сияния, озарявшего его лицо прошлой ночью, так что охотники и батраки с фермы смотрели на своего господина с некоторым недоумением и, похоже, робели приближаться к нему, как никогда раньше, — потому что он был не из тех, кто носит Пурпур среди своего собственного народа, и я не раз слышал, как он спорит с оружейником об установке заклепок или с каким-нибудь старым сокольничим об обращении с соколятами — и терпит поражение, как бывает со всяким, кто спорит со знатоком о его ремесле.

Мир был серым от инея под небом цвета снятого молока, все еще исчерченным последними серебряными и шафрановыми полосами рассвета, но иней был не особенно обильным и не должен был испортить след; и когда мы выехали со двора фермы, обогнули, вспугивая по пути маленьких хохлатых чибисов, лежащее за ней коричневое поле озимой пшеницы и направились дальше, к темной полоске лесов, лошади — даже старый Поллукс — играли под нами после целого дня отдыха, а собаки нетерпеливо рвались вперед на сворках.

Взошло солнце, и иней вокруг нас растаял, уступая место редкому белому туману, лежащему во впадинах у самой земли. Мы начали спускаться в долину, и лошади брели по этому туману, как по мелководному морю осенней паутины, а в солнечных лучах дрожали маленькие сверкающие капли, свисая с каждого сухого цветка болиголова, с каждой шелковистой, намокшей метелки прошлогоднего иван-чая. И я помню, что над разваленной бороздой пели жаворонки. В одной из впадин, укрытых за стеной леса, уже висели первые сережки орешника, и когда мы начали пробираться сквозь кусты, встряхивая гибкие ветки, воздух на несколько ярдов вокруг внезапно окрасился солнечным туманом желтой пыльцы. И я спросил себя, каким все это видится Амброзию: освободился ли он уже полностью от ненаглядности, странности и пронизывающей сердце красоты этого мира, от песни жаворонка и запаха изморози, тающей на холодном мху под деревьями, от вздымающихся конских боков под своими коленями и от лиц своих друзей. Его собственное лицо не выдавало ничего, но мне показалось, что время от времени он оглядывается по сторонам, словно хочет очень ясно увидеть этот зимний лес, крапчатый, как грудка кроншнепа, настороженные собачьи уши, пунцовые кончики тычинок в женских цветках орешника, промелькнувшую по траве тень летящей птицы; вобрать все это в себя, сделать частью своего существа, частью своей души, чтобы ему можно было унести это с собой туда, куда он уходит.

146