Меч на закате - Страница 156


К оглавлению

156

— Это будет прекрасным украшением, и на западном склоне их полным-полно; они хорошо выделяются в бою и, без сомнения, больше всех других цветов подходят для христианского военачальника и его Товарищей.

И по тому, как вздернулась эта в высшей степени озорная бровь, я понял, что от него не ускользнул скрытый смысл моих слов.

— Пройдет каких-нибудь пятьдесят лет, и певцы, воспевающие завтрашний бой после нас, будут говорить о том, как Артос Медведь шел в бой при Бадоне с изображением богородицы на плече.

Я покончил с ремнями и принялся застегивать пряжку на плече.

— Если через пятьдесят лет все еще будут петь певцы из нашего народа.

Бедуир поигрывал засохшим цветком, поворачивая в пальцах вялый стебель. Потом, не переставая теребить маргаритку в руках, он откинул голову назад и посмотрел на меня из-под полуопущенных век.

— Только что ты говорил войску совсем другое.

— Мне пришла в голову очень странная фантазия — выиграть эту битву, — ответил я, проверяя пряжку, — и слова обращения к войску я выбирал соответственно.

— Ха! Ты прочел нам замечательное напутствие.

— Правда?

Я уже не помнил, что именно я сказал. Наверное, все обычные вещи. Однако, когда я говорил, они не казались такими обычными.

Дело было на закате, и моя тень убегала передо мной вдаль, переливаясь через вершину холма, а между расставленными ногами сиял похожий на наконечник копья огромный, жаркий треугольник солнечного света; и я помню, как медные отсветы заката играли на лицах людей, обращенных ко мне, откликающихся на мои слова так, что я мог играть на них, как Бедуир играл на своей арфе. И это, вкупе с длиной моей тени, наполняло меня пьянящим ощущением, что я стал гигантом.

— Тебе следует всегда обращаться к войску накануне битвы — на закате, когда позади тебя полыхает пламя, — заметил Бедуир. — Это хорошо для любого вождя. Так даже коротышка будет выглядеть высоким, а человек твоего роста сделается героем-исполином из наших самых древних песен; подходящий всадник, достигающий головой середины холма, для Лошади Солнца из долины Белой Лошади; с семью звездами Ориона, сверкающими, как драгоценные камни, в рукояти его меча.

«Огненный меч с семью звездами Ориона, сверкающими, как драгоценные камни, в его рукояти». Я словно вновь услышал эхо слов Амброзия, сказанных им в ночь перед его смертью. Но Бедуира там не было — только Аквила и я.

— Я буду помнить об этом в следующий раз, — пообещал я и протянул руку за мечом.

Мы делали последний ночной обход коновязей и дозорных постов вместе, как множество раз делали его раньше. Когда обходишь лагерь ночью, в этом всегда есть что-то странное, что-то немного магическое; тишина становится все глубже и в конце нарушается только беспокойным переступанием конских копыт у коновязей или шорохом знамени, шевелящегося на ночном ветру; и дорогу тебе, откуда ни возьмись, преграждает сверкающее в лунном свете копье, которое исчезает, когда ты произносишь пароль. Это немного похоже на прогулку по миру призраков или, наоборот, на то, что ты сам — призрак. Твои собственные шаги кажутся неестественно громкими, и любая случайность, такая, как лицо другого бодрствующего человека, мельком увиденное в красных отсветах умирающего костра, кажется исполненной смысла и значимости, которых в ней не было бы в дневное время.

Так произошло в ту ночь с лицом Медрота, внезапно выхваченным из темноты пламенем висящего у коновязей факела. Днем пройти мимо Медрота, возвращающегося от лошадей, было самым обычным и житейским делом, если не считать смутного ощущения — которое всегда пробуждал во мне его вид, — что между мною и солнцем промелькнула тень; но ночью, той ночью, в темном одиночестве людей, бодрствующих в лагере, где все остальные «спят на своих копьях», этот краткий, незначительный миг врезался мне в память так, что и поныне встает в ней живо, как поединок.

И однако он всего лишь шагнул в сторону, чтобы дать мне пройти среди сложенной кучами сбруи, пробормотал что-то о том, что ему показалось во время проездки, что большой серый жеребец вроде как захромал, и растаял в тусклом сиянии луны.

Глянув ему вслед, Бедуир заметил:

— Странно то, что в некоторых отношениях он очень даже твой сын.

— Хочешь сказать, что в подобных обстоятельствах я тоже был бы у коновязей, врачуя захромавшую, по моему мнению, лошадь? Знаешь, на самом деле он беспокоится вовсе не о лошади.

— Да, — согласился Бедуир, — он заботится о лошадях не больше, чем о своих людях. Но завтра он будет впервые командовать в бою эскадроном, и он не сможет вынести, если под его началом что-нибудь пойдет не так, будет менее чем совершенством, как он понимает совершенство… Я имел в виду, скорее, определенную способность не жалеть труда и еще убежденность в том, что если что-то должно быть сделано, то это нужно сделать самому, — мы прошли несколько шагов между рядами привязанных лошадей, а потом он задумчиво добавил: — И однако если у него есть эта убежденность, то она единственная, какая у него есть. За все эти годы сражений он так и не научился любить что-либо, помимо самих сражений; для него достаточно нанести удар, и не важно, ради чего он его наносит. Он любит убивать — любит сам мастерски выполненный процесс лишения жизни — и я всего несколько раз встречал такое у людей, избравших войну своим ремеслом.

— Он один из разрушителей, — сказал я. — Полагаю, большинство из нас несет в себе некое разрушение, но, к счастью, в мире не так уж много полных и законченных разрушителей. Бог мой! И я говорю это! Это же я сделал его таким, каков он есть!

156