— А что, если я кое-что скажу? Что, если я разглашу по лагерю всю мерзкую правду о своем зачатии?
— Разглашай и будь проклят, — ответил я. — Основной позор падет не на мою голову, потому что я не знал этой правды, а на голову твоей матери, которая прекрасно ее знала!
Снова наступила тишина, заполненная похожим на прибой шумом ветра в кронах деревьев. Потом я добавил: — Как видишь, в конечном итоге все не так уж просто.
— Да, — тем же шелковым голосом согласился он. — В конечном итоге все не так уж просто. И однако, может быть, в один прекрасный день мы найдем выход, отец мой. Сердце подсказывает мне, что мы найдем выход.
Угроза была очевидной.
— Может быть, — отозвался я, — а пока пора ложиться спать, потому что завтра утром нам обоим придется встать рано; и, честно говоря, мне хочется побыть одному.
После того как он отвесил мне низкий, притворно-почтительный поклон и нырнул в завешенный шкурами дверной проем, я еще долго просидел в раздумьях, прежде чем кликнуть Риаду. Я думал, среди всего прочего, и о том, что ни к чему публично объявлять Константина моим преемником. Мы с Кадором достаточно хорошо понимали, что в порядке вещей мальчик неизбежно должен будет прийти мне на смену; но было лучше — безопаснее для Константина и для всего королевства — чтобы это не было облечено в слова и провозглашено со ступеней форума.
На исходе этого месяца я вернулся в Венту. Мы въехали в нее под рев толпы, которая наседала с обеих сторон, чтобы бросить под копыта лошадей золотистые ветки и яркие, как самоцветы, осенние ягоды; и радость, охватившая весь город, казалось, гремела, словно колокольный перезвон.
Это была погода победителей, не слегка сожалеющий взгляд назад, на ушедшее лето, как случается иногда ранней осенью, но внезапная храбрая вспышка тепла и цвета на самом пороге зимы, часто предваряющая день святого Мартина. Солнце сияло, словно дерзкий желтый цветок одуванчика, подброшенный в безоблачное небо, а вчерашний ветер высушил за ночь грязь, оставшуюся после осенних дождей, так что из-под конских копыт клубами поднималась пыль; тополя стояли вдоль улиц, точно желтые факелы, а тени под ними отражали синеву неба. И на следующий день, когда я наконец-то смог перевести дыхание и отвернуться на часок от дел, связанных с военной тропой и королевством, Королевин двор — где мы с Бедуиром бездельничали, сидя бок о бок на ступеньках галереи, — все еще пригревало солнце. День уже клонился к закату, и песчаная роза, растущая в большом каменном кувшине, отбрасывала к нашим ногам затейливое кружево тени, а с дальней стороны двора, от кладовых, по крыше которых воркуя расхаживали голуби, к нам подползала другая, более густая тень. Но на ступеньках галереи, куда не задувал ветер, царило тепло, позволяющее нам сидеть в распахнутом плаще; спокойное, неподвижное тепло, стойкое, как аромат старого вина в янтарной чаше. Из кухни доносился запах готовящегося ужина, шаги, женские голоса и жирный, булькающий смех женщины, занявшей место старушки Бланид, которая умерла в прошлом году.
Я рассказывал Бедуиру обо всем, что случилось за столом совета, и о том, как я решил поступить с саксонскими поселениями, а он сидел, наклонившись вперед и положив увечную руку на колени, следил прищуренным взглядом за голубями и слушал меня, не говоря ни слова. Я бы предпочел, чтобы он заговорил; мне было тяжело вести рассказ перед этой стеной молчания. Но когда я закончил, он продолжал молчать, пока я не сказал ему напрямик:
— Когда я был молод, я бы скорее живьем вырвал у них сердца, да и свое собственное сердце тоже, чем оставил бы сакса на британской земле. Неужели я учусь чему-то еще, кроме как махать мечом, Бедуир? Или я просто старею и теряю хватку?
Тут он пошевельнулся, все еще наблюдая за расхаживающими и воркующими голубями.
— Нет, я не думаю, что ты теряешь хватку; просто теперь тебе нужно учиться быть государственным мужем. Для Арториуса Аугустуса Цезаря уже недостаточно быть солдатом, как было для Артоса, графа Британского.
Я потер лоб, чувствуя себя так, словно моя голова была набита овечьей шерстью.
— Эти последние несколько ночей я мало спал и все думал, не выбрал ли я ложный путь и, возможно, гибель Британии. И однако мне по-прежнему кажется, что это меньшее из двух зол.
— Мне тоже, — отозвался Бедуир. — Мы не можем растянуть стену из щитов так, чтобы закрыть Форт до самого Вектиса — может быть, таким образом мы хотя бы выиграем время.
Время…
Мы снова замолчали. А потом я услышал свой собственный голос, как бы размышляющий вслух.
— Помню, когда-то, очень давно, Амброзий сказал мне, что если мы будем сражаться достаточно упорно, то, возможно, нам удастся задержать наступление тьмы еще лет на сто. Я спросил его, почему бы нам, раз уж конец все равно неизбежен, просто не лечь и не дать ему наступить, ведь так было бы легче. Он ответил: «Из-за мечты».
— А ты? Что сказал ты?
— Что-то насчет того, что мечта — это часто лучшее, за что стоит умереть… Я был молод и довольно глуп.
— И однако, когда не остается мечты, за которую стоит умереть, вот тогда-то люди и умирают, — пробормотал Бедуир, — и у нее есть то преимущество, что она может жить, даже когда умирает надежда. Однако у надежды тоже есть свои достоинства…
— Да, да, — я резко повернулся на ступеньке галереи и взглянул ему в лицо. — Бедуир, всю свою жизнь мы вели долгую борьбу без надежды, — я запнулся, подыскивая нужные слова, — без… высшей надежды. А теперь, в первый раз, сердце говорит мне, что в конечном итоге для нас все-таки есть некая надежда.